Илья Григорьевич Эренбург

Илья Григорьевич Эренбург (14 января 1891, Киев — 31 августа 1967, Москва) — русский прозаик, поэт, публицист, переводчик с французского и испанского языков, фотограф и общественный деятель.

800px-Quand_finira_la_guerr

Когда закончится война? Рисунок Маревны, 1916, Париж. Слева направо — Ривера, Модильяни, Эренбург



Илья Эренбург родился в Киеве в зажиточной еврейской семье. Его отец — Герш Гершонович (Герш Германович, Григорий Григорьевич) Эренбург (1852—1921) — был инженером и купцом 2-й гильдии; мать — Хана Берковна (Анна Борисовна) Эренбург (урождённая Аринштейн, 1857—1918) — домохозяйкой. Семья жила в квартире деда со стороны отца — купца Григория (Гершона) Ильича Эренбурга — в доме Натальи Искры по адресу улица Институтская № 22[7]. В 1895 году семья переехала в Москву, где отец получил место директора Хамовнического пиво-медоваренного завода.
С 1901 года учился в 1-й Московской гимназии вместе с Н. И. Бухариным, которую не окончил.

Ilya_Ehrenburg_1925

В 1921—1924 годах жил в Берлине, в 1922 опубликовал философско-сатирический роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников», в котором дана интересная мозаичная картина жизни Европы и России времён Первой мировой войны и революции, но главное — приведён свод удивительных по своей точности пророчеств. Леонид Жуховицкий писал по этому поводу:
« …Меня до сих пор потрясают полностью сбывшиеся пророчества из «Хулио Хуренито». Случайно угадал? Но можно ли было случайно угадать и немецкий фашизм, и его итальянскую разновидность, и даже атомную бомбу, использованную американцами против японцев. Наверное, в молодом Эренбурге не было ничего от Нострадамуса, Ванги или Мессинга. Было другое — мощный ум и быстрая реакция, позволявшие улавливать основные черты целых народов и предвидеть их развитие в будущем. В былые века за подобный дар сжигали на костре или объявляли сумасшедшим, как Чаадаева. »
Десятилетия спустя японские писатели и журналисты всё пытались вызнать у Эренбурга: откуда он в 1922 году получил информацию о грядущей бомбардировке Хиросимы и Нагасаки?

Я не знал, что дважды два — четыре,
И учитель двойку мне поставил.
А потом я оказался в мире
Всевозможных непреложных правил.
Правила менялись, только бойко,
С той же снисходительной улыбкой,
Неизменно ставили мне двойку
За допущенную вновь ошибку.
Не был я учеником примерным
И не стал годами безупречным,
Из апостолов Фома Неверный
Кажется мне самым человечным.
Услыхав, он не поверил просто —
Мало ли рассказывают басен?
И, наверно, не один апостол
Говорил, что он весьма опасен.
Может, был Фома тяжелодумом,
Но, подумав, он за дело брался,
Говорил он только то, что думал,
И от слов своих не отступался.
Жизнь он мерил собственною меркой,
Были у него свои скрижали.
Уж не потому ль, что он «неверный»,
Он молчал, когда его пытали?
1958
* * *
В лесу деревьев корни сплетены,
Им снятся те же медленные сны,
Они поют в одном согласном хоре,
Зеленый сон, земли живое море.
Но и в лесу забыть я не могу:
Чужой реки на мутном берегу,
Один как перст, непримирим и страстен,
С ветрами говорит высокий ясень.
На небе четок каждый редкий лист.
Как, одиночество, твой голос чист!
1940
* * *
ПАРИЖ
Тяжелый сумрак дрогнул и, растаяв,
Чуть оголил фигуры труб и крыш.
Под четкий стук разбуженных трамваев
Встречает утро заспанный Париж.
И утомленных подымает властно
Грядущий день, всесилен и несыт.
Какой-то свет тупой и безучастный
Над пробужденным городом разлит.
И в этом полусвете-полумраке
Кидает день свой неизменный зов.
Как странно всем, что пьяные гуляки
Еще бредут из сонных кабаков.
Под крик гудков бессмысленно и глухо
Проходит новый день — еще один!
И завтра будет нищая старуха
Его искать средь мусорных корзин.
А днем в Париже знойно иль туманно,
Фабричный дым, торговок голоса, —
Когда глядишь, то далеко и странно,
Что где-то солнце есть и небеса.
В садах, толкаясь в отупевшей груде,
Кричат младенцы сотней голосов,
И женщины высовывают груди,
Отвисшие от боли и родов.
Стучат машины в такт неторопливо,
В конторах пишут тысячи людей,
И час за часом вяло и лениво
Показывают башни площадей.
По вечерам, сбираясь в рестораны,
Мужчины ждут, чтоб опустилась тьма,
И при луне, насыщены и пьяны,
Идут толпой в публичные дома.
А в маленьких кафе и на собраньях
Рабочие бунтуют и поют,
Чтоб завтра утром в ненавистных зданьях
Найти тяжелый и позорный труд.
Блуждает ночь по улицам тоскливым,
Я с ней иду, измученный, туда,
Где траурно-янтарным переливом
К себе зовет пустынная вода.
И до утра над Сеною недужной
Я думаю о счастье и о том,
Как жизнь прошла бесслезно и ненужно
В Париже непонятном и чужом.
* * *
Всё призрачно, и свет ее неярок.
Идти мне некуда. Молчит беда.
Чужих небес нечаянный подарок,
Любовь моя, вечерняя звезда!
Бесцельная и увести не может.
Я знаю всё, я ничего не жду.
Но долгий день был не напрасно прожит
Я разглядел вечернюю звезду.

В одежде гордого сеньора
На сцену выхода я ждал,
Но по ошибке режиссера
На пять столетий опоздал.

Влача тяжелые доспехи
И замедляя ровный шаг,
Я прохожу при громком смехе
Забавы жаждущих зевак.

Теперь бы, предлагая даме
Свой меч рукою осенить,
Умчатся с верными слугами
На швабов ужас наводить.

А после с строгим капелланом
Благодарить Святую Мать
И перед мрачным Ватиканом
Покорно голову склонять.

Но кто теперь поверит в Бога?
Над Ним смеется сам аббат,
И только пристально и строго
О Нем преданья говорят.

Как жалобно сверкают латы
При электрических огнях,
И звуки рыцарской расплаты
На сильных не наводят страх.

А мне осталось только плавно
Слагать усталые стихи.
И пусть они звучат забавно,
Я их пою, они — мои.